Василий Щепетнёв: Воздушные корни
АрхивКолонка ЩепетневаВыбор простой: либо перейти в разряд писателей-аматёров, зарабатывающих хлеб в конторе или у станка, а литературе отдающих субботние вечера, либо заняться товарным производством.
Что русский человек в отрыве от корней сохнет и хиреет, считается истиной, доказательств не требующих. Если же кто-то вдруг усомнится и не потребует, а попросит только привести пример, ему тут же дадут отпор, указав на писателей-эмигрантов послереволюционной волны. Жили на родине – и роман за романом выпекали, а стоило оказаться на чужой почве, так сразу кто в таксисты, кто в швейцары, а кто и просто в петлю. Если же кто-нибудь и писал по старой памяти, так выходило скучно, неинтересно, оторвано от насущный потребностей общества. Долгое время предлагалось верить на слово, поскольку эмигрантская литература в Советском Союзе издавалась скупо, но и тогда сомнения не покидали меня. А как же Гоголь, спрашивал я учительницу русского языка и литературы. Или Тургенев? Или вот Тютчев? Все они жили-поживали за границей, и ничуть не сохли, напротив. Гоголь "Мертвые души" написал, Тургенев – не перечислить. А Достоевский, вспоминалось запоздало. А уж Горький-то, Горький!
– Они не были эмигрантами, а выезжали временно, оставаясь подданными России, – объясняла учительница.
– Так значит, дело в гражданстве? В паспорте? Именно паспорт порождает вдохновение, слёзы и любовь? Заплати налоги и пиши гениально? Про налоги, впрочем, анахронизм, в школе я на всякие налоги внимания не обращал, двадцать четыре копейки в год на комсомол, пятачок на ДОСААФ, гривенник Друга Природы, пятиалтынный на охрану памятников и время от времени классная руководительница заставляла покупать всякие лотерейные билеты, вот и вся дань на школьника. Вернусь к теме: учительница литературы была не лыком шита и тут же прочитала стихотворение о талантливом артисте-эмигранте, который, кочуя по Лондонам, Берлинам и прочим Парижам, повсюду возил с собою прочный дубовый сундук с кованной укрепой. Окружающие думали, что он туда золото складывал, гонорары от выступлений, но после смерти артиста выяснилось: в сундуке была земля. Наша русская земля!
– Ты понял смысл стихотворения, догадался, что оно означает? – победно спросила учительница.
– Ну... Наверное, артист был вампиром, как граф Дракула. Тот тоже с собой землицу возил! – брякнул я и пошел сначала к директору, а потом за родителями, постигая на практике библейское изречение о соотношении знания и печали.
Позднее я не раз встречал вариации на тему Горсти Родной Земли: земля была то в медальоне, то в табакерке, то в полотняном мешочке, брали её с могил родителей, детей, родного пепелища, перекрестка дорог разные люди – оперный артист (понимай – Шаляпин), артист драматический (верно, Михаил Чехов), балерина (Павлова?), писатель (Бунин?). Не ведаю, сколько здесь от старинных мифов и преданий, сколько от действительности, да это и не важно. Узнав побольше о жизни писателей-эмигрантов послереволюционной волны, я отчасти был вынужден согласиться с учительницей. Действительно, литература в изгнании – что сосны в горшочке. Бонсаи. Может, и красиво, но на корабельную мачту не годятся. Дело не сколько в качестве, сколько в количестве. Если в Советском Союзе число писателей было пятизначным, то за границей... А литература, как, вероятно, вся человеческая деятельность, повинуется Закону Пяти Процентов: из ста писателей разных – пять хороших, из ста хороших – пять выдающихся, из ста выдающихся – пять останутся в памяти одного-двух поколений. А если их, писателей, всего десятка полтора? Тут уж как повезет.
Правда, покинули Россию никак не полтора десятка литераторов. Много больше. Но писателю нужна не абстрактная земля и даже не плодороднейший гваздевский чернозём. Писателю нужны читатели, которые, как правило, на земле живут, но землей не являются. А читателей с собой ни в табакерке, ни в сундуке не возьмешь. Ни Гоголь, ни Тургенев с Достоевским своих читателей не теряли, где бы ни находились – в России, Германии, Франции. Земные корни могли разорваться, но оставались корни воздушные. Постреволюционная ситуация иная. Российский читатель для эмигранта практически утерян. Вместе с писателем эмигрировали миллионы, это так, и у этих миллионов зачастую есть привычка чтения – тоже верно, но бытие если и не определяет сознание совершенно, то изрядно влияет на него. Нужно вживаться в новую среду, сражаться за кусок хлеба, порой даже буквально, и чтение стремительно отодвигается в списке приоритетов «на потом». Как назло, потом приходит Великая Депрессия, за ней – Вторая мировая война, и, в конце концов те, у кого появился платежеспособный досуг, если и интересуются литературой, то зачастую уже не русской.
А без читателя какая у писателя жизнь? Морок один. Писать в стол? Вы ещё посоветуйте портному шить в шкаф. Результат будет схож: изведут материал и пойдут по миру что писатель, что портной.
Двадцать крестьян (точнее, крестьянских хозяйств) содержат одного солдата. Сколько читателей нужно, чтобы прокормить писателя? Марина Цветаева утверждала, что у нее есть сто или двести читателей, число это постоянно и склонности к росту не проявляет. Нет причины ему увеличиваться. В мире прежнем, дореволюционном она жила бы за счёт доставшегося в наследство доходного дома, а искусством занималась бы ради искусства, издавая раз в год книжечку стихов тиражом в двести, триста экземпляров. Да пусть в две тысячи, не жалко. Но без доходного дома, поместья, ренты, надежных вложений или синекуры заниматься искусством ради искусства никак не получалось. Выбор простой – либо перейти в разряд писателей-аматёров, зарабатывающих хлеб в поте лица в конторе, за прилавком или у станка, а литературе отдающих субботние вечера, либо заняться товарным производством и писать не для ста человек, а хотя бы для десяти тысяч (а лучше – для миллионов). Собственно, такие писатели уже были, и в товарном литпроизводстве не видели ничего дурного. Читательских тысяч не хватало, куда уж миллионов, вот где проблема. Марк Алданов писал и много, и увлекательно, но полного удовлетворения от своего труда не получал. Мало читателей в Парижах!
Но если старый читатель в межвоенной эмиграции потихоньку вымирает (вернее, совсем не потихоньку), то на родине нарождается читатель новый, которого нужно и можно возделывать.
Раньше других это понял Алексей Толстой, понял и с присущим ему блеском совершил обратную рокировку (в шахматах такой нет, а в жизни случается). В Советской России его ждали читатели, а уж затем всё остальное.
На фоне скороплодящихся пролетарских писателей Алексей Толстой выглядел бегемотом среди лягушек – прежде всего по размеру дарования.
Эмигранты смотрели ему вслед кто с завистью, кто со злостью и все – тоскливо, но повторять рокировку не спешили. Быть может и потому, что чувствовали – не бегемоты они. И размеры не те, и кожа тонкая. Съедят. Не тигры, так гнус.